До русской границы и по Тункинскому тракту
Рассказать остается немногое. Слабосильный, по частям привезенный из-за гор пароходик через ветреный синий Косогол доставляет нас от южного берега до пристани Ханга на северном. Дальше на тройках мы пересекаем границу, а потом от Монд, первого русского поселка, спускаемся вниз по ущелью над зеленым пенным Иркутом. По сторонам над нами хмурые хребты, ощетинившиеся таежными чащами, болотистые склоны и кручи, по которым, цепляясь за камни, путаясь в грудах бурелома, падая и поднимаясь, опираясь одно на другое, лезут к небу, к холодным гольцам обомшелые и темные деревья.
Второй день прыгают по корням и камням обледенелые колеса двуколок, тарахтит обоз, фыркают кони, перекликаются возчики. Под вечер валит снег, и встречные запорошенные люди кажутся тоже лесными, обомшелыми. Вот рыжий бородатый заимщик, вросший в высокое седло, ищет жеребенка, которого угнали волки; вот едет учительница в дальнее село, хребтами и снегами отрезываемое на зиму от мира. Она тоже верхом, тоже с ружьем за плечами, и клетчатая городская ее кепка, надетая поверх платка, среди иссиня-темлых кедровников светлеет необычным пятном. Встречается почтовая пара, потом промышленники с заводными конями, с припасом и собаками, отправившиеся за пушниной на белковье.
На третий день тайга редеет; березовые перелески, листвяжники, большие гари заменяют глухую стену лесов; тут и там раздвигают ее клинья желтых полей. В Шимках за плетнями зеленеет капуста, по заиндевелой отаве бродят жеребята с телками, над гумнами стучат цепы, и от мелькающей лопаты плывет по ветру золотой, редеющий дым мякины. В Тунке мы садимся на тройки, в пыли и звоне колокольчиков уносимся за околицу.
Около первой деревни ямщик круто останавливает лошадей и из сумки с харчами, волоком по жнивью привезенной двумя ребятишками, достает бутылку и немедля ее очищает. «На, Варька, купишь себе карандаш», — говорит он младшей, отдавая порожнюю посудину. Выпивши, становится разговорчивей, рассказывает про лес, про бандитов, про землю и о том, как давно по Тункинскому краю «прокультурился» плуг. Поля здесь все по косогорам, а сохой пахать можно только вверх и вниз, что тяжело для коней, с плугом же ходи, как хочешь. И от нового слова «прокультурился», оттого, что изумрудны озими, что дорога усыпана колосьями, высоки воза сена, снопов, конопли, оттого, что в Шимки едут на смену цепам и лопатам вереницы веялок и части молотилок, судьба русской Азии начинает рисоваться мне в розовом свете.
Колокольчики поют и заливаются, как шесть звонких синичьих горлышек, пристяжные веселей перебирают ногами, пыль клубится, и вот между гор, голубых, как весеннее небо, засинела равнина Байкала. Поезд стальной иглой прошивает вдали по тоннелям каменные складки гор и протягивает за собой белую нитку пара. Через полчаса от станции Култук он уносит нас к западу.
Теперь зима, снег идет густыми и мягкими хлопьями. За окном над Пречистенкой второй день, опускаясь, кружатся их легкие стаи. Крикуны автобусы и такси, притихшие трамваи бегут с белыми засыпанными крышами, у прохожих белы шапки и воротники. В светлую примолкшую Москву я недавно вернулся из Ленинграда, где над шкурками, черепами и картами написал работу о монгольских зверях. Она получилась довольно объемистая, с сухим коротким заголовком: «Млекопитающие Монголии по сборам экспедиции 1926 года». Латинские названия в перечнях форм, цитаты, столбцы цифр — это ведь далеко не все, что хотелось сказать про широкую, привольную страну. Я принимаюсь тогда за книжку о самой Монголии и о наших скитаниях. Кое-что извлекаю из книг, кое-что нахожу в дневниках — в толстом клеенчатом, вынимавшемся только на стоянках, и в маленьком зеленом, путешествовавшем в кармане. В них закладки — тушканчиковый хвост, перья индеек и полынные веточки из стожков сеноставок. Но трудно среди отрывистых карандашных строк отыскать и прочесть все то, что хотелось бы. До Монголии теперь — тысячи километров, и снова я вижу ее лишь на картах.
Привезенные шкурки птиц и зверей чинно лежат в лакированных сундуках и шкафах музея. По родам и видам расположены они в отдельных коробках на вате, посыпанной нафталином. И когда, уезжая, я бросаю на них последний взгляд, мне уже трудно верится, что где-то на далеких плоскогорьях живут и дышат их родичи. Сеноставки добывают из кладовок пересохшие клочья ароматного сена, греются на солнце по утрам и поют по-птичьи; пасутся куланы, горные полевки молча роют голубые подснежные ходы. И уже трудно представить, как толпятся по долинам яки и гурты овец, как вьется над ними стынущий морозный пар, как рядом в юрте близ очага Дорджи от нечего делать закуривает сорок шестую трубку.
кровать двухъярусная с диваном