Хомячки и барсучки
В свои урочные сроки журчали и пенились ручейки, наполнялись водой овраги и Волга, сбросив зимние оковы, уносила к низовьям бесконечные ледяные поля. Дымился теплый пар над южными склонами холмов, где снег сходит уже в половине марта, и солнышко спешило просушить мои дороги к дальним оврагам, болотистой долине реки и к маленьким безымянным озеркам. Алые ростки конского щавеля, как острые наконечники стрел, торчали ИЗ темных колпачков кочек. Пробуждались от спячки лягушки и первые ящерицы, черно-синие жуки-навозники, а ранняя осочка показывала над землей темные колоски. В глубоких бороздах близ межей вытаивали из снега круглые гнезда полевок; вороны раскидывали траву этих гнезд в поисках мышей, погибших за зиму. Хомяки, уничтожив зерно в своих подземных закромах, начинали покидать норы, выходил и сам старый барсук — владелец большой норы в вершине оврага Дальние мостищи. Повернув налево от речки к кустарникам Дальних мостищ, я внимательно осматривал сырую глину троп, пересекавших выгоны. Голопятые, словно босоногие, следы барсука, глубокие черточки, оставленные когтями, пересекали тропы во многих местах. Это означало, что старый знакомый окончил зимний сон и снова бродит по тем же местам, что и в прошлом году. В оседлости этого зверя, постоянстве его привычек я видел черты особой прочности и долговечности распорядка барсучьей жизни.
Нора барсука, его маршруты и календарь, по которому он жил, были мне известны достаточно полно. Охотничий участок барсука — его «владения» — принадлежали к числу моих «любимых мест», и, по правде сказать, я считал этого зверя тоже до некоторой степени своим. Боюсь только, что наши взгляды на этот счет несколько расходились. Во всяком случае, барсук упорно избегал более близкого знакомства. Мне так и не удалось с ним повстречаться: одинокий, необщительный зверь был очень чуток и осторожен. Он выбирался из норы только затемно и возвращался в ту же ночь перед рассветом. Чтобы подкараулить скрытного отшельника, нужно было бы заночевать в овраге, а я в те годы не мог этого сделать, да и родители вряд ли разрешили бы мне такое дежурство. Как бы то ни было, я считал, что узы давнего знакомства связывают нас с барсуком и его соседом, жившим в отдельной лесной норе километрах в двух к югу от Дальних мостищ.
Я был сильно огорчен, когда однажды весной долго не удавалось отыскать знакомых когтистых следов. Потом вдруг натолкнулся на мокрый сплющенный труп барсука, вытаявший у наледи на кочковатом болотистом лугу. Наверное, собаки задушили барсука еще осенью и оставили на месте схватки, близ болотца, где много лет подряд он промышлял лягушек. Очень было жаль этого крепкого и ладного зверя. Долго я стоял над ним, разглядывая толстые черные лапы с красиво изогнутыми длинными когтями, белые и черные полосы на голове, короткие прижатые уши. В застывшем оскале стертых желтоватых зубов было что-то суровое и одновременно жалкое. Труп уже начал разлагаться. Нечего было и думать сохранить шкуру. Я завалил его старой травой и торфяными кочками. Летом густая иссиня-зеленая осока скрыла под своей сенью маленькую могилу.
Из года в год к пятому апреля возвращались с юга чибисы, посещавшие болотистую долинку близ двух озерков. Иногда чибисов было две-три пары, чаще — четыре или пять. Их гнезда располагались далеко одно от другого на совершенно открытых местах: то на лугу, на маленьких кочках выгона, то прямо на пашне, около кучек полуистлевшей ботвы картофеля. Черно-белые, подвижные, крикливые и осторожные чибисы очень оживляли долину. Их я тоже считал «своими». Они всегда вылетали мне навстречу со звонкими криками «чьи-вы, чьи-вы...», а самцы кувыркались высоко над моей головой, словно приветствуя гулом крыльев, ловкими поворотами налету. Шум речки вторил уханью их крыльев, а грязные лужи сверкали празднично и нарядно. Наступало положенное время, и эти лужи наполнялись студенистыми гроздьями лягушачьей икры, а потом черными стаями головастиков.